Отзвуки жизни - Волга Фото

Волга Фото

Отзвуки жизни

Отзвуки жизни - Волга Фото
Историческая повесть о городе Энгельсе часть 2. Автор Владимир Карлович Серёженко.

V

К лету 42-го года, когда фронт приблизился к Сталинграду, начались налёты – ночные (только ночные) бомбёжки фашистскими самолётами саратовского железнодорожного моста, и поныне стоящего в нескольких километрах ниже по течению Волги. По нему шло всё снабжение наших сталинградских армий, и для немцев разбомбить мост было очень важно. Между прочим, выстроен он был лет за 10 до войны из стали, изготовленной на германских заводах "пушечного короля" – Круппа. И вот начались налёты. По приказу местных властей во дворах всех домов Энгельса каждая семья обязана была вырыть убежище – яму, накрытую брёвнами. Такое убежище, окоп, вырыли, конечно, и мы на своём огороде, и меня поразило, что земля, привычно тёмно-серая на поверхности, оказалась тускло-жёлтой на глубине. Вырыть-то окоп мы вырыли, брёвнами накрыли и сверху, для маскировки, ещё, само собой, и землёй присыпали, но помню ясно: ни разу мы там не укрывались. Бомбёжки происходили всё-таки далеко, явной опасности не ощущалось, а уж сказать прямо – одолевало нас наше главное, российское – беспечность и надежда на авось. Но по утрам в огороде то и дело попадались нам осколки снарядов, которыми наши зенитки обстреливали немецкие самолёты. По ночам стук осколков этих по крыше дома был ясно слышен. Однажды громадную зазубренную, чуть оплавленную кусмину снаряда мы нашли глубоко врeзавшуюся в землю как раз у столба наших ворот. Попади такая махина в крышу – наверняка пробила бы.

Зенитки были установлены прямо в городе. Одна из батарей – около здания банка, в самом центре, и ещё в течение нескольких лет после войны на этом месте (при выходе к банку из нынешнего церковного садика, справа) оставались два рельса, стоймя вкопанные в землю для закрепления орудия. Зенитки в городе – не исключение. В 42-м или 43-м году на берегу Волги, у хлебозавода, долго стояло пять или шесть
наших самолётов-ястребков, целиком окрашенных в ярко-красный цвет, так что звёзды на крыльях, звёзды, которые тоже ведь должны были быть красными, оказались выделенными – обведёнными по контуру сплошной широкой белой каймой.

В один из ночных налётов немецкие бомбы попали в нефтебаки саратовского крекингового завода, находившегося вблизи моста, и нефть вспыхнула. Ветер дул как раз в нашу сторону, и эту картину я до сих пор просто вижу: широченная чёрная полоса дыма тянется из-за Волги по всему небу, от горизонта – через зенит – до горизонта. Во время другого налёта немецкий самолёт был подбит. Он ещё держался в воздухе и, чтобы избавиться от тяжести бомб, сбросил их в непроглядной тьме наугад. Некоторые упали на соседней с нами улице Нестерова, это на подъёме к стадиону. Трёх домов – как не бывало. А их жители– прятались ли в ту ночь в своих убежищах?.. На злополучном месте лет 10 потом был пустырь. Недели две назад я специально ещё раз прошёл мимо этого памятного мне косогора. Теперь, после того, как минуло 63 года, стоят здесь тоже три одноэтажных домика – номерa 93, 95, 97.

Ещё одна бомба с этого же немецкого самолета угодила, к счастью, не в дома, а в перекрёсток улиц Персидского и Полиграфической, рядом со зданием, где в то время располагалось медучилище, а теперь онкологическая больница. На стенах долго ещё оставались щербины от осколков. Об этом, прочитав мою рукопись, рассказал мне Марат Сергеевич Шпилёв – талантливейший человек, добрым вниманием которого я дорожу вот уже 44 года. Мы не раз встретимся с ним в этом повествовании.
Мост остался невредим в то тяжёлое лето, а к осени 42-го года налёты прекратились – навсегда. Через год мы уже засыпали своё убежище, и из него, карабкаясь по жёлтым глиняным стенкам, выбиралась целая уйма грязно-серых лягушек...

VI

С первых же дней войны в доме появилась коптилка: электричество подавалось с очень большими перебоями. Часто свет, как у нас говорили,– "висел на волоске": нить лампочки не светилась, а едва-едва тлела, не давая никакого освещения, и такое могло продолжаться часами. Коптилка – это, конечно, не колоб, а тем более, не глей; слышать о ней слышали все, но скажу уж и про неё несколько слов, к тому же (какой извив памяти человеческой!) вспомнить коптилку-то – приятно... Это стеклянная или жестяная баночка с керосином, свободно покрытая металлической крышкой; сквозь тонкую металлическую же трубочку в крышке пропущен тончайший матерчатый или просто нитяной фитилёк, – всё. Огонёчек ставили всегда такой малюсенький, что коптилка – никогда не коптила!.. Никогда она и не гасилась. Она была – неугасимая, как лампада когда-то. Не тушили её ещё и потому, что – экономили на спичках! Их, как и керосин, давали по карточкам, но керосин-то расходуется в коптилке незаметно, а спичка прямо на глазах – ррраз – и нет... Кстати, спички в военное время выпускались не в коробкaх, а в гребешках. Так и говорили: не "три коробки спичек", а "три гребешка"... Тёмная полоска, о которую чиркают, наносилась только на одну сторону тоненькой фанерной планочки, а к её изнанке были приклеены, черенками внутрь – головками наружу и в разные стороны, десятка два спичек,– гребешок да и только! Но – экономь не экономь, а когда-никогда да понадобится же спичка! Тогда её от гребешка-то и отламывали...
Не сразу и пoсле войны электричество наладилось. Коптилки, конечно, уже не было, а держали, про запас, керосиновые лампы, и уж вот они-то нет-нет да и коптили ... Бывало, вечером при лампе делаешь уроки или (Господи, прости!) пытаешься сочинять стихи; все углы комнаты затянуты мраком; от твоей маленькой фигурки – громадная тень; неправдоподобно быстро шевелится она, стоит мне хоть чуть– чуть двинуться; томительно на сердце; такое чувство, будто на всей земле остался ты один, послeдний. И вдруг – дают свет, и даже не на волоске! Боже, – свет вспыхивает не под потолком, а прямо в душе у тебя!..

Как, думаю, и во многих семьях, в первые же недели войны на стене у нас появилась карта. Вижу её как сейчас: большущая административная– и только европейской части СССР; на ней флажками мы отмечали линию фронта. Каждое утро, прослушав по радио сообщение "От Советского Информбюро", кто-нибудь из взрослых переставлял эти флажки, укреплённые на булавках.

VII

Как это ни странно, гoлоса Юрия Левитана в военные годы я не запомнил, хотя, конечно, слышал его, этот несравненный громовой бас, ежедневно и не единожды за день. Но года через два-три Левитан стал моим любимцем и чуть ли не лично знакомым, и вот почему. Кто-то из родных (по-моему, дядя Саша) рассказал мне, что в сaмом начале 20-х годов семья Левитанов, спасаясь от голода, приехала в Покровск к своим знакомым – Кaссилям. Да, это были те Кaссили, сын которых, Лев, стал впоследствии известным писателем. Я намеренно ставлю ударение в написании этой фамилии: для страны был Лев Кассиль, а для нас, покровчан, это был Лев Кaссиль, потому что пожилые люди знавали ещё одного Кaссиля – Абрама Григорьевича, отца его, очень уважаемого в городе врача, на похороны которого, в марте 51-го года, сын приезжал вместе с женой – дочерью Леонида Витальевича Собинова (другой сын Абрама Григорьевича, Иосиф, так и сгинул в сталинской мясорубке). Моя тётя Шура ходила на эти запомнившиеся всему городу похороны. Посчастливилось ей в 20-е годы побывать и на концерте самого Собинова и Неждановой в Покровске, – свой рассказ об этом она, душа тонкая, впечатлительная, музыкальная, повторяла не раз, не два и не три; это было одним из ярчайших её воспоминаний, а мне всё слышанное представлялось просто легендарным, случившимся в какие-то давние– давние, незапамятные времена. И что же? Месяц тому назад, жарким апрельским днём 95-го года, я сам увидел её, увидел Светлану Леонидовну Собинову! Произошло это здесь же, у нас, в Энгельсе, во дворе возрождающегося дома-музея Кaссиля. Вся в чёрном, невысокая, лицом удивительно похожая на свою тётю – Веру Мухину, автора прогремевшей в довоенную пору скульптуры "Рабочий и колхозница", в сопровождении почтительно обступивших её молодых людей, вышла она из флигеля, и меня поразил её жест – несколько театральный и одновременно уместно-выразительный (что ни говорите – племянница скульптора, это сказывается!), – жест, с которым она не протянyла, а именно простёрла вперёд свою маленькую руку, указывая окружавшим на что-то во внешнем оформлении основного здания будущего музея. Дело нескольких секунд, – я случайно проходил мимо, никто ничего не сказал мне, но я – понял, кто это. И точно: вечером того же дня по Саратовскому радио сообщалось, что на оперный фестиваль имени Л.В.Собинова в Саратов приехала и его дочь.

... Повторюсь: для нaс Лев был только Кaссиль. Дальняя – дальняя родственница моя, 92-летняя покровчанка, замечательная собеседница Клавдия Степановна Панченко, в ноябре 96-го года рассказала нам с Дмитрием Алексеевичем Луньковым (о моих задушевных разговорах с ним речь впереди), – Клавдия Степановна рассказала, что в 1919-ом году училась она в одном классе со Львом Кaссилем:"У меня – математический склад ума, и гуманитарные предметы, литература в том числе, – это был мой крест. Давались они мне с трудом, аромата поэзии я не чувствовала. И вот однажды (проходили мы "Слово о полку Игореве") вызвали к доске отвечать Лёву. И так восторженно, так огнисто, так забыв себя рассказал он нам про Игоря, что я обомлела: вот, оказывается, что это такое – литература!.."

И мама моя, и вся моя старшая родня с Лёвой были почти одногодками и дружили. И вот пошли в те давние времена ребята Кaссилей и Левитанов на Волгу купаться, и один из мальчишек стал тонуть. Отец Витьки Ершова (я знал уже самогo Витьку, а его отца никогда не видел), – отец Витьки Ершова и вытащил мальчугана из воды зa волосы и откачал. "Маленький такой был, чёрненький ..." И из него-то, спасённого, и вырос сам Юрий Борисович Левитан, Диктор, Народный артист СССР! Бывало, как включит он микрофон-то да как скажет: "Го-во-рит... Москва-а! Работают... все радиостанции... Советского Союза! Передаём... сообщение ТАСС!..." – так это же ж просто землетрясение какое-то!

Знаете, – вот газетная игрa есть: печатают письма читателей под рубрикой "Чтo бы я сделал, если бы был начальником". Игра эта новомодная, в сталинские времена немыслимая, а будь она дозволена в тe годы, написал бы я куда следует: "Если бы Начальником был я, дал бы я товарищу Ю.Б.Левитану за работу на Радио в войну Героя Советского Союза". Но – не было тогда рубрики, не написал я, а сам-то Начальник тогдашний не догадался отличить "маленького чёрненького", и никто Его не надоумил... Э-эх!.. Ну что ж ... Тaк так тaк ...

VIII

Воспоминаний о 43-м годе у меня не осталось почти никаких. Наверное, все дни его для меня слились в такой однообразный, томительный, голодный, тревожный сгусток, что год этот так и вспоминается сейчас – одним долгим днём. К тому времени мы уже давно привыкли к новым людям, появившимся в нашем маленьком тогда городке, – к эвакуированным, к беженцам; со многими из них сдружились. В коммуналке бывшего дома Самойловых с их знаменитыми некогда кренделями, мягкими, душистыми, румяными (об этом я уже рассказал), приютилась эвакуированная семья – Нина Григорьевна Дмитриенко и Толик, её сын, – тоненький, как былиночка, бледный, светлоглазый мальчик, мой ровесник. Эвакуировались они из Москвы, и Толик тотчас получил у нас на улице прозвище – Москвич. "Эй, Москвич, иди сюда!", "Айда зайдём к Москвичу", – только так мы между собой и говорили о Толике. Конечно, ясно осмыслять это я стал уже гораздо позже, но ясно чyвствовать – ясно чувствовать, на примере своей судьбы и судьбы Толика, стал уже тогда: дa, сын за отца – ответчик... Ведь в этом мы с Толиком-Москвичом были – друзьями, друзьями по несчастью. Тётя Нина, его мама, почти всегда была спокойной, приветливой, даже улыбчивой своими, тоже светло-серыми, глазами, – но это только до той минуты, пока речь не заходила о её бывшем муже, отце Толика. А едва упомянут о нём – мгновенно лицо её изменится неузнаваемо, даже глаза заметно потемнеют. И– самое ужасное – ярость свою против мужа она обращала – на сына; смысл её злобы – отец Толика ушёл за столбы. В первые два-три раза, слушая эти часто повторявшиеся гневные вспышки, я не понимал ничего. "Ушёл за столбы" – это как? Постепенно прояснилось (Толик мне одномy из всей нашей большой мальчишеской ватаги рассказал): незадолго до войны отец его пересёк границу, покинул СССР. Чтo, как и почему – ни Москвич, ни тётя Нина никогда не объясняли: у Нины Григорьевны всё уходило в гнев, ненависть (видно, мнoго пришлось ей вытерпеть от властей за уход мужа из страны), – и всё это обрушивалось на бедного Толика. В такие минуты он мoлча, неотрывно смотрел на свою маму, и глаза его тоже темнели. Мнe казалось, они темнели – от сознания Толиком своeй вины, вины за папу, которого, я чуял, он продолжал любить несмотря ни на что ... Мы с Москвичом стали близкими друзьями, неосознанно тянулись друг к другу. Так отвечaет сын за отца или не отвечaет? Да или нет?

В соседях оказалась и другая семья – беженцев, Нижегородовых,– бабушка, дед и их внучка, малышка. Поразил меня, по обыкновению и прежде всего, их непривычный для наших мест выговор. Бабушка, Анна Тимофеевна, говорила, например, не ящик, а яшшык; внучку свою любимую называла она не Томочька, а Томочка. Интерес к выговору, к слову звучащему, определившийся у меня уже в малолетстве, – этот интерес передался мне от мамы, необычайно чуткой к речи. Не зная слов чужого языка и заменяя их тарабарщиной, умела она безукоризненно точно воспроизводить мелoдику фраз людей разных национальностей – делала она это артистически! – Всё это осталось во мне навсегда, и, учась на филологическом факультете пединститута, я, вместе с сокурсниками, участниками диалектологического кружка, которым руководила тогда ещё доцент, а ныне – профессор Лидия Ивановна Баранникова, одно лето ездил в экспедицию по изучению народных говоров в правобережные районы Саратовской области. И в одной из деревень, Языковке, от старушки услышал я два слова, которых не забыл уже никогда. Разговариваю я с бабушкой-то – рядом возится её внучок, малец. Я записываю в тетрадь (переносных магнитофонов тогда не было и в помине) то из её слов, что характерно для местного наречия. Всё тихо-спокойно. И вдруг шутливо-грозным тоном она и говорит своему расшалившемуся внуку: "Вот я тебя щяс угегемoню, вот угегемoню, ишь как затерзaнил бабушку-то!" Угегемоню! Затерзaнил! Да в этот миг я готов был просто помолиться на старушку, как молились когда-то на икону чудотворную: при мне явила она не одно, а сразу двa чуда – два чуда русского языка! Взяла своё, родное, привычное "угомонить" и – чужое, непонятное ей сразу-то, Бог весть когда услышанное – "гегемoн", – взяла эти два слова, ударила друг о дружку, и – засверкало: "У-ге-ге-мo-нить"! Взяла ещё два словечка– ясное, близкое "терзать" и – тёмное, далёкое "тиранить", и, как живая искра из неживого крeмня, выскочило и блеснуло дивное: "За-тер-за-нить"!

... В Энгельс эвакуировали не только беженцев, раненых, но и целые заводы: из Брянска – завод имени Урицкого, из Москвы – ставший знаменитым у нас военный 213 -й завод. А из Ленинграда тогдашнего попало к нам даже морское училище, разместившееся в бывшем немецком Педагогическом институте. Когда, году в 46-м, моряки возвратились к себе на Балтику, в этом же здании обосновалось училище артиллерийское, и так с того времени место это и осталось за военными: до прошлого года там готовили ракетчиков. А завод Урицкого, перешедший после войны с вагоностроения на выпуск троллейбусов, и 213-й остались в Энгельсе навсегда, и бывший оборонный номерной завод – теперь "Сигнал".



27 августа 44-го года мне исполнилось 7 лет, и через 4 дня, ровно полвека назад, я пошёл в первый класс. Здания всех городских школ были переоборудованы под госпитали, и для меня учение началось в приспособленном для занятий помещении, неуютном, мрачном, холодном. Моя первая учительница, Анна Ивановна Васильева, жива! А тогда ей было чуть за двадцать, но она уже изведала горькую участь вдовы погибшего на фронте.
Много времени, усердия и терпения уделялось в начальных классах выработке почерка. В расписании стоял особый предмет – чистописание. И на этом уроке, и на всех других Анна Ивановна без устали напоминала нам о нажиме, волосяных линиях, палочках, крючочках – об элементах букв. У кого-то из нас всё это получалось хорошо, у кого-то не очень, но старались – как один. Ни малейшего ропота: вoт, мол, чистописание– предмет второго сорта, необязательный, – ничего этого не слышалось между нами никогда.

Начинaли учиться писать в тетрадях в косую линию, и соблюдалась спасительная в педагогике постепенность. Перво-наперво заводились тетради с тремя линейками в строке. Проходит сколько-то времени– появляются другие, – в две линейки. Попишем так ещё четверть –полторы – тогда только в дело пойдут тетради для взрослых– однолинейные. Каждый такой переход воспринимался впечатлительными детскими сердцами как событие. На душе у тебя радость: хоть чуточку, а стал старше ! . .

Только много лет спустя поля в тетрадях начали размечать типографским способом, а нaм приходилось самим или отчерчивать их, или просто загибать. Несоблюдение полей каралось учителями безжалостно.
О шариковых ручках тогда и не слыхивали. Писали стальными перьями – белыми, прозывавшимися лягушками или щучками, и, особо почётными, жёлтыми – номер 11 и номер 86. Было и строжайшее ограничение: перья замысловатого фасона, именовавшиеся рондo, запрещались безусловно: считалось, что они уродуют неокрепший почерк. Ни у кого из нас и в мыслях не было ослушаться.
У каждого своя чернильница: увесистая фаянсовая или, позднее, стеклянная, а то и пластмассовая – эти были полегче. С годами появились чернильницы такие, что, как их ни наклоняй, как ни опрокидывай, – ни капельки чернил не разольётся. То были – непроливайки. После уроков дежурные соберут их в особый ящик, оставлявшийся в классе, а утром расставят по партам, в которых, посередине, был для этого специальный круглый вырез. Каждую чернильницу знали в лицо…
Чернила – только стандартные, только фиолетовые. Их, в порошке, продавали в магазинах канцтоваров, а дома растворяли в воде. Если при этом сыпанyть погуще, чернила получались с золотисто-зелёным отливом, – так отливает солнце на осенних мухах . . .
Написанное просыхало не сразу, поэтому в каждую тетрадь,...
Написанное просыхало не сразу, поэтому в каждую тетрадь, под обложку, при изготовлении вкладывали лист промокательной бумаги - промокашку, с зубчатым обрезом по внешнему краю.
Одно время, в классе третьем или четвёртом, среди учеников появились вредители: тайком бросали они в чернильницы крупинки карбита, отчего чернила обесцвечивались, а вокруг расплывался беловатый дымок со жгучим запахом. Но скоро напасть эта миновала– без поисков зачинщиков, организаторов и вдохновителей, без репрессий,– миновала как-то так, сама собой. Надоело что ли.
В году 49 - м или 50 - м по школе как шквал прокатился какой: увлеклись азбукой Морзе. Стучали все: от неумех – первачков до задумчивых старшеклассников. Горячие головы мечтали даже о том, чтобы начать подсказывать на уроках таким вот шифром. Но и эта, азбучная страсть прошла как-то легко, беззапретно.

В те годы школьная программа для третьего, четвёртого и пятого классов была составлена так, что Пушкина проходили в декабре. И удивительно: на те, мои декабри неизменно выпадали морозные солнечные утра, и повторялось это из раза в раз: декабрь – солнце– Пушкин, декабрь – солнце – Пушкин. Ясно вижу: урок; на партах "Родная речь"; окна в классе трёхцветные: огненные от солнца, голубые от неба и серебристые от инея. Радостный, чистый свет озаряет нас, малышей, и нашу Анну Ивановну, и мы читаем и слышим: "Мороз и солнце; день чудесный !.." "Зима ! Крестьянин, торжествуя "... Вот таким, солнечным, явился мне Пушкин в школе.(А ведь как устроен русский язык-то ! В самих звуках своих слов так он тебе самую суть дела и выговорит, так и раскроет, как ни таи её! Вслушайтесь-ка: ученики проходят Пушкина, проходят Толстого – проходят мимо Пушкина, мимо Толстого... Вот она, правда-то языка!).

В конце каждого учебного года, начиная с 4 - го класса, сдавались экзамены – по пять, шесть, семь штук ежегодно! – и ничего, никто не жаловался на горькую участь. Первый экзамен всегда назначался на один и тот же день – 20 - го мая. Незабываемая дата !.. Да, и учили нас хорошо, и мы хорошо учились: пойти в школу с неподготов-ленным заданием ? – Не - а ! Ну, может, когда и бывало такое, но – редчайше ! Но что самое важное – мы стыдились этого. А уж о том, чтобы урок прогулять, – и речи не велось ! Уж в чём-чём, а в этом вы просто поверьте мне. Мы – учили себя, учили ся, учили сь. В табелях с четвертными и годовыми оценками и графа была особая – прилежание.

К экзаменационной поре, как по заказу, расцветала сирень.

Мы старательно искали в её кистях звёздочки не с обычными четырьмя, а с заветными пятью лепестками. Находили, съедали. Безнадёжная робость сменялась робкой надеждой ...
И, конечно же, ещё одно школьное воспоминание, из самых жгучих, прямо-таки пронзительных! Бывало такое каждый год, иногда и по два раза. Вдруг, среди урока – двери настежь и на пороге люди в белых халатах... Уколы ! Всем поголовно. Дрогнет сердчишко, но от судьбы не уйдёшь. И что вы думаете ? Ведь не приходилось тогда закрывать школы на карантины, как это бывает сейчас!

Хорошо помню свои первые учебники. В потрёпанных, изданных до войны, в них было немало фотографий тогдашних вождей наших. Несколько портретов и подписей под ними было густо-густо, до совершенной черноты замазано чернилами, и чувствовалось, что это была ответственная, усердная, кропотливая работа, результаты которой тщательно проверялись: нигде ни на миллиметр чернила не оставили огреха, и угадать, чтo под ними, было невозможно. Тех, чьи лики замазали, не существовало в природе никогда. О них даже не шептались.

Именно в школе от одноклассников я впервые услышал слово сексoт; в ходу было и сексoтить - ябедничать, доносить. До самого последнего времени я был уверен, что это – просто школярские словечки, придуманные детьми, и только недавно с изумлением узнал об их подлинном происхождении и значении. "Сексот" на языке Органов означало "секретный сотрудник"... Ясно?

В первые же школьные дни пацаны дали мне, конечно, понять, ктo есть кто. Бить не били, но лишний раз с немчурой не заговорят. Однако я уже был закалён улицей, обиды не выказывал, а главное – никому не жаловался, и это-то и спасло и сохранило меня в классе. Постепенно появились у меня здесь и хорошие друзья, бок o бок с которыми проучился я все 10 лет. Встречусь сейчас со своими бывшими соклассниками Борей Потаповым, Валей Ивановым, Гариком Горячевым – родные люди!

Но детям-евреям в школе приходилось гораздо труднее, чем мне. Выделяла их и мгновенно обособляла и внешность, и речь, и – говорю прямо – более высокое, чем наше, интеллектуальное развитие в таком возрасте. В нашем 1-м "А" был один еврейский мальчик – Анатолий Рафаилович Хайков, из беженской семьи. Мы, малявки, конечно, тотчас разузнали, что он – Рафаилович. Толя, его брат Исаак (домашнее имя его – Иня, был он гoда нa два старше нас), их мама (к сожалению, я забыл, как звали эту добрую, сердечную, умную женщину) и их тётя– тётя Берта, – все они ютились в двух жалких комнатушках со страшно покошенным дощатым полом. На месте того дома теперь здание кондитерской фабрики – на углу улиц Персидской и Красноармейской. Много раз бывал я у них. И как ни приду – меня поражало то, что любая игра братьев, любое занятие, в которых (тоже удивление для меня) почти всегда участвовали и взрослые, – любое их занятие и игра служили развитию мышления, памяти, смекалки, наблюдательности – не в пример нашим бессмысленным забавам и пустой трате бесценного времени детства, да и не только детства. Вот вам и результаты! Так на этих умных мальчиков, не проходило дня, чтобы в школе не сыпалось градом всё то, о чём здесь и упоминать-то не следует. Антисемитизм, по крайней мере среди детей, в те годы был очень силён, очень.

Да, дети часто бывают гораздо более жестокими, чем взрослые. Впоследствии, уже работая учителем, я постоянно думал над этим: почему? почему? в чём причина этой жестокости детской? Ведь такая же черта была в ту пору и у меня. Не потомy ли это (всех причин, конечно, не перечесть), что детский мирок ещё так крохотен, впечатления так разрозненны, что малыши просто-напросто не успели осознать бесконечности разнообразия всего сущего ? Они уверены, что выговор людской, цвет волос, форма носа – всё может быть (более того– должнo быть!) только таким, как "у всех" – у всех ими до этого увиденных и услышанных. Дети не осознают, что этих-то "всех" на их веку было пока раз-два – и обчёлся. Именно отсюда среди детей – гонение на рыжих, картавых, косых, хромых – рeдких. Дети очень в этом смысле консервативны: всё и вся должно быть только таким, каким успело запечатлеться в их первых представлениях, – кaждый из нас и в свои преклонные годы чувствует, как властны детские впечатления, как могут они и согреть нашу старость, и истерзать её. И – гoре взрослому, если, вырастая, он не взрослеет – не избавляется от консерватизма детства.

Вот комичный эпизод из моих самых ранних воспоминаний, – он, в сущности, именно об этом. У наших соседей (а, кстати, вы заметили, что все детские впечатления – это впечатления от общения с людьми ближайшего окружения? А как же может быть иначе-то? Ещё и потому пора детства бесценна, бесценна и – по-своему трагична: чтo врежется в детский ум в это быстропромелькивающее время. Что врeжется – то и на век. Вот в этом – в роковой случайности (или закономерности ...) того, что вошло в сознание малыша, – в этом вся судьба юного и, в будущем, взрослого). Начну сначала! – у наших соседей, Белоусовых, живших всё в том же, уже, думаю, запомнившемся читателю самойловском доме, – были куры – первые, единственные куры, которых я в ту пору видел – успeл увидеть. Поехали мы как-то с мамой в Саратов к её знакомым – Королёвым. Подходим к их дому (это, между прочим, в самом центре, на Первомайской), а около калитки – куры! "Мама, мама, смотри: вон белоусовские куры побежали!" – радостно закричал я. Ещё бы не радость! – заехал в такую даль, а куры всё те же, знакомые, белоусовские!.. Да разве ж могли для меня существовать тогда на свете ещё чьи-то куры, кроме соседских? Нет, нет и нет! – Похоже? Так не от узости ли кругозора и консерватизм взрослых?

В школе я проучился с 44-го по 54-й год. Во всё это время никакой ученической формы не водилось. А впрочем, была форма – пионерская: "белый верх –черный низ" и красный галстук. Но это – по торжественным дням. А тaк – обыденная одежда. Выделиться в классе нарядом, щегольнуть – такого не было. Об этом не думали, этим не томились. Оно и понятно почему.
волга
Здоровье в Саратове и Энгельсе
Саратов Сегодня - новости и журнал
Сайт «Волга Фото» Энгельс и Саратов
«Волга Фото Сайт» 2007-2013
VolgaFoto.RU 2007-2013
Документ от 28/10/2020 05:18