Отзвуки жизни - Волга Фото

Волга Фото

Отзвуки жизни

Отзвуки жизни - Волга Фото
Историческая повесть о городе Энгельсе часть 6. Автор Владимир Карлович Серёженко.

XXI

Весна. День тихий, пасмурный. Первая зелень травы и деревьев. Накрапывает, не усиливаясь, тёплый бесшумный дождь. "Первые дожди – чтоб корешок обмыть", – говаривала моя бабушка. Я иду в школу. Это было 9 мая 1945 года.

Возвратились с фронта мои дорогие дядя Коля и дядя Саша. Привезли – две артиллерийские гильзы и, каждый, по портсигару. Дяди Колин – массивный, хромированный; сверкают инициалы, перевитые стальными дубовыми листьями; буквы – идеальная каллиграфия; листья – живые, только что не зелёные ! Художественная работа умельца, раненого, восторженно дорвавшегося в госпитале до довоeнного своего и подарившего ожившее мастерство спасителю – врачу. У дяди Саши– портсигар лёгонький, из потускневшего алюминия; простенькая резная каёмочка по периметру крышки; простенький цветочек посредине её. Написал я сейчас эти строки, поднимаюсь, иду; вот он, свидетель всех страданий солдатских. Он – ещё со мной. Дяди Саши уже нет. Боже! Да ведь я, оказывается, помню и совсем-совсем младенческое своё! И ведь подумать только, когда вспыхнуло – впервые за пять десятилетий! Ещё дo войны, – дядя Саша, стоя в огороде нашем, ласково смеясь, качает меня, крошечного, на руках и бережно подбрасывает, и я лечу, тоже смеясь, без малейшего страха, в самое небо – синее-синее; ни облачка; и земли не видно; в глазах – только это – синее. Тогда я побывал в небе. Потом – началась жизнь.

Моя жизнь? О ней я могу рассказать, только прибегнув к сравнению. Знаете, вот выпадают дни: поднимешь голову – вверху не грозовые тучи, не блеск и треск молнии, а какая-то сумрачно-мглистая пелена; дождь – не хлещущий, а равнодушно-однообразный – идёт часами; и только перед самым закатом пелена, не уходя совсем, на один долгожданный просвет оторвётся от горизонта, и – опускающееся солнце, умиротворяя, согреет тебя на несколько мгновений перед тем, как ему – закатиться, а наступить – тьме. Такой день выпал на мою долю. И такой закат. Спасибо – закату.

Сильнейшее, ярчайшее детское впечатление – и зрительное, и в мысли, и в мечте: всякий раз, когда на закатах я видел, как солнце скрывалось за невысокими горами саратовского берега, мне чудилось, что там оно и останавливалось, никуда не уходило и незакатно светило на какой-то волшебный город с волшебными людьми, которые вечно купались в его свете и в своём счастье. Образ благоденствия - далёкого, но и - вот же оно, всего-то вон за теми горами, – образ этот был неколебим. Теперь я понимаю: это во мне, ребёнке, прорастала тогда вековая славянская идея наша, – животворящая и отравляющая нас, подвигающая и цепенящая:

Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.

Возвращающиеся с войны привозили с собой не всё стреляные гильзы. Счастье великое пришло не только в нашу, но и в семью соседей. И их солдат, и их кормилец возвратился невредимым. Григорий Савельевич Глыбин, улыбчивый, неумолчный балагур, привёз прямо из Германии щенка. И выросла со временем настоящая немецкая овчарка, по кличке, в память о её родине, Ильза. Мы, ребятня, с опаской ждали, что вот-вот и нрав у неё обнаружится такой же лютый, как у тех немецких овчарок, которые, сколько раз видели мы в кино, терзали наших пленных. Нет, нравом Ильза вышла тихой, ласковой. Мы были озадачены...

Фирс у Чехова вздыхал: “Тогда - мужики при господах, господа - при мужиках, а теперь все враздробь, не поймёшь ничего”... Это я о том, что жила глыбинская Ильза не с людьми, а при людях – жила круглый год на дворе, в конуре, на цепи, как в те поры это только и водилось. Тогда и обычая ни у кого не было, чтобы собака, да ещё такая крупная, жила в доме, чтобы её брали с собой, идя в город. Опять: я не о том, что “тогда – хорошо”, “сейчас – плохо”. Я о том, что прежде было тaк, теперь – по-другoму, – только и всего. Я “два века ссорить не хочу”. Ссорить два времени (может быть, мы осознaем это когда-нибудь по-настоящему) – значит чeрпать и пить, пить, пить из сaмого отравленного ручья, что есть в нашей жизни.

Привёз Григорий Савельевич ещё много чего. Губную гармошку немецкую. Но вещь эта, нашему быту чуждая, непривычная, так и осталась не у дел; никто играть на ней не научился, и так она незаметно как-то и сгинула. Привёз дядя Гриша и ... Сделаю маленькое отступление. Жилых многоэтажных домов в городе не было ни одного, если не считать нескольких, да и то – двух-трехэтажных, оставшихся или с дореволюционных времён, или со времён республики ("республики без республиканцев"... Бессмертный современник! Я говорю о Салтыкове-Щедрине). Каждый частный домик в Энгельсе непременно был с садом-огородом. И во многих дворах – самодельные летние дyши. Наливаешь утречком воды в бак такого душа – к вечеру она тёплая-растёплая. – Роскошь! Ну вот, не позабыл привезти дядя Гриша Глыбин, тоже – прямо из Германии, даже бочку из-под бензина. Смотрим: через несколько дней после его возвращения на их дyше – новая посудина, та самая, немецкая. Почему – точно немeцкая? На тёмном железном её днище отчётливо проступает железным же тиснением по-немецки: "Вермахт"... Так бочка эта и простояла там лет двадцать.

Даже немецким букварём для своих детей, моих ровесников, разжился в Германии хозяйственный Григорий Савельевич. Это была толстая книга в мягком синем переплёте, на прекрасной бумаге, с красивым крупным шрифтом, совершенно новая (это в 45-м-то году!..) Я выпросил дать мне её посмотреть. Прибежал домой, заставил маму бросить все дела и показать мне буквы (она прожила несколько лет в немецкой семье отца моего в Красном Куте – это здесь же, в нашей республике, недалеко), и, глянь, через неделю – полторы, я, безо всякой иной её помощи, прочёл ей несколько страниц из этого синего букваря. Конечно, то были только простенькие подписи под картинками и незамысловатые предложеньица, но прочитал я их бойко. Мама внимательно посмотрела на меня при этом, ничего не сказав. Но и дo этого я уже "умел читать" по-немецки: в первые два-три года войны на перекрёстках, правда – не центральных, а дальних, на стенах домов всё ещё висели широкие голубые таблички с названиями улиц на двух языках – немецком и русском; на одних указателях верхние, немецкие, наименования были замазаны белой краской, на других – так и оставались; эти-то надписи и были моим первым немецким самоучителем, а уж дяди Гришин букварь – вторым. С чтения трофейного учебника я и осознал в себе настоящую тягу к языкам: в школе учил английский, потом – самостоятельно – чешский, в институте, на факультете русского языка, сам выбрал для себя французский, но до украинского и, по-настоящему, немецкого так и не дошёл. Во все мои школьные годы английский язык вела у нас Нина Васильевна Бондаренко (Уткина). Она хвалила меня и выделяла (уже потом, с годами, сам став учителем, понял, как радостно, когда у тебя способный, пытливый ученик). Учила она так, что я и сейчас не растерял наученного, а с интересом пополняю и пополняю и других пристращаю к этому ёмкому, компактному языку. Спасибо ей!

И вот запомнилось же такое ! В нашем классе был ученик, Ширинский, который никак не мог смириться с тем, что английский глагол COME произносится "кам". Нет, упорно читал он в этом месте: "Сом" . . . Сом, сом и только сом. Нина Васильевна и так и эдак месяцами пыталась образумить чудака - ни в какую! Война за просвещение и против просвещения приняла затяжной характер, так что всякий раз, когда ученичок, отвечая урок, заурчит своё: "Сом" . . . – бедная учительница тихо, словно про себя, прошепчет отчаянно: "Сом с усом". . .

Преподаватели пединститута, куда я поступил в 54-м году, тоже заметили мой интерес к слову, и прежде других – Евгения Ивановна Куликова, читавшая нам основной курс – русскую литературу XIX века.

Великая труженица, душевная, отзывчивая, человек ясных и твёрдых убеждений, она стала для меня, тогда мoлодо-восприимчивого, примером русского интеллигентного человека; стала тогдa – и осталась и посейчас. Кроме чтения лекций и уймы других кафедральных дел, вела Евгения Ивановна и студенческий литературно-творческий кружок, куда чуть ли не все пять лет учёбы в институте ходил и я. Мы, молоднячок, читали здесь свои рассказы, очерки и, в основном конечно, – стихи. Постепенно определился в кружке и мой удел – удел критика, "решительного и строгого". Композиция, сюжет и, главное, язык всего того, что приносилось на занятия кружка юными авторами, – вот моя добыча. Я не знал yдержу в своей критике. Вoт когда я вкусил всю сладость яда, о котором в одном из писем Чeхов говорил: "Когда критикуешь чужое произведение, чувствуешь себя – генералом"... Через неделю повезу показать Евгении Ивановне это своё повествование, как когда-то, 50 лет назад, приносил на кружок свои первые рассказы. Чтo-то будет?..

Послесловие. Послесловие в середине текста... Читатель! Сегодня 6-е февраля 2006 г. Прошу дополнение к рассказу моему - последнее из бесчисленных. В 1988-ом или 89-ом году, в сказочное время советской перестройки, появились воспоминания Анастасии Ивановны Цвветаевой– повествование изумительное. Восторгами своими поделился я с Евгенией Ивановной. «Мне, – говорю я ей, – и самому загорелось что– нибудь вспомнить!» – «Вспомните. Напишите. Вы сможете» – ответила Евгения Ивановна 18 лет тому назад...

XXII

С волнением и благодарностью вспоминаю я теперь пединститут– своих преподавателей, своих однокурсников да и своё время: один 56-й год, с его громовым ударом ХХ съезда КПСС, чего стоит! Секретный доклад "О преодолении культа личности и его последствий," с которым Н.С. Хрущёв выступил на этом съезде, вскоре зачитали и нам, комсомольцам, но недели за три до этого доклад слушали на закрытом партсобрании. Среди студентов уже метался слух о чём-то небывалом, неслыханно-невиданном, и шушукающаяся стайка нас, третьекурсников, тёрлась возле наглухо закрытых дверей актового зала, где шло заседание. Заканчивается оно, и первым выходит Николай Михайлович Андреев– доцент, проводивший у нас практические занятия по русскому языку, впоследствии ректор. Он сам не свой от смятения. Мы – к нему: "Что??" –"Ничего не скажу, не имею права, но – жуть!.." Как-то потерянно смешавшись, он быстро идёт к лестнице. Мы молча расступаемся перед ним. А уж когда и мы обо всём узнали... Промолчу... Ощущение было одно: это... небо рухнуло...

Из сокурсников моих дорогим, оказывавшим на меня постоянное просветляющее влияние был Саша Серебряков. Сашей все его звали потому, что он сам так приказал. По-настоящему был он Марлeн –
Марлен Михайлович. С чего ему, русскому по крови и по духу, родители дали такое имечко – неизвестно, но Саша открыто чурался его и насмешливо расшифровывал как "марксизм-ленинизм". И был он – Саша. Русоволосый, коренастый, крепкий. По лицу его, скуластому, мужественному, нет-нет да и проскользнёт, бывало, застенчивость, мягкость. А уж когда смущённо улыбнётся он – ямочки проступят и тоже улыбнутся на его загорелых щеках. Был он старше всех нас в группе, старше меня – на восемь лет. Четырнадцати - или пятнадцатилетним убежал Саша на фронт, прибился к какому-то полку и прошёл войну до Победы. Не могу похвастаться, что мы с ним крепко сдружились, но мы чувствовали ровное, надёжное, согревающее нас душевное стремление друг к другу; для меня и это было бесценно; я понимал, ясно ощущал, что он, взрослый, несёт мне добро и чистоту.

Мы учились на филфаке, и единственным писателем, которому Саша покорился, власть которого над собой признал, был Джек Лондон. Так оно и должно было быть. Часто, в смутные минуты мои, помнится мне oн. Саша Серебряков.
 ХХIII

В первый раз в рассказе моём повелась речь о литературе,...
ХХIII

В первый раз в рассказе моём повелась речь о литературе, о книгах. А началось для меня всё это с Пушкина ("У лукоморья") и со сборника сказок народов мира. Каждую из этих первых своих книг я запомнил
навсегда. Вступление к "Руслану" было впечатляющим детским изданием. Книжка складывалась гармошкой – это рaз, а двa – манила-радовала тебя иллюстрациями всех тех чудес, о которых рассказывал маг и волшебник Пушкин, – ничего не было пропущено. Крупные, яркие, в реалистической манере (не отсюда ли приверженность моя на всю жизнь к реалистическому рисунку?), картинки эти снились по ночам, снились такими же, как в книжке, – цветными; цветные сны вижу я часто. А "Сказки" – потрёпанная, толстая книга, уже без переплёта и, помнится, без нескольких первых страниц. Точное заглавие её, таким образом, осталось неизвестным, и называлась она у нас в семье "Братец Кролик" – по имени героя одной из многочисленных её сказок. Так и говорили: "Давай "Братца Кролика" почитаем". Нередко и самогo меня кликали в доме "Братцем Кроликом". Добрый, кротко-ласковый, дядя Саша, один из всех наших, звал меня и немецким словом "Ферфлюхтер". О значении этого загадочного, но очень нравившегося мне словца я никогда его не спрашивал, но детским сердцем чуял: в звуках этих – что-то доброе и мягкое: ведь ничего другого от дяди Саши и не могло прийти. И мне читали, а я слушал множество сказок из этого сборника: и северо-, и южноамериканских, и индийских, и нанайских; и были там таинственные, истинно уж "неведомые звери": опoссумы, броненосцы... "Братец Кролик" читался для меня, а впоследствии и мною почти ежедневно.

Но как это ни печально, к серьёзному, систематическому чтению пришёл я очень поздно, только в 8-м классе, и произошло это как взрыв какой-то. Прочитал (в первый свой приезд в Москву, на Смоленскую площадь, к Лидии Степановне) "Воскресение" Толстого, и – словно лавина обрушилась. Я стал читать упорно и целенаправленно, и определился ясно круг чтения – русская литература XIX века. И уж потом, во всю жизнь это время русской культуры – и литература, и живопись, и архитектура, и музыка – стало для меня мерилом всегo в искусстве. А в живопись русскую, уже позднее, в первый год студенчества моего, ввёл меня прекрасный человек Юрий Владимирович Куляш, в 54-м году тоже – первокурсник, но не педагогического, как я, а медицинского института, тогда – первокурсник, а тепeрь – учёный, профессор, завкафедрой. В те годы не пройдёт месяца, чтобы он не приехал ко мне в Энгельс. Он ещё застал в живых всех моих родных, и они его нежно любили. "Чёт Юра давно не заглядывал"... – забеспокоятся, бывало, и взгрустнут. Сорок восемь лет нашей дружбе, и я благодарю судьбу за это счастье.

Не одно дополнение – множество – внёс я уже в первоначальную рукопись этого своего повествования, а вот теперь и такое – самое радостное. В 96-м году был я у Юры в Саратове – с днём рождения поздравлял - 15-го мая; он, чуть ли не виновато улыбаясь, показал мне бумагу – об избрании его членом-корреспондентом Академии естественных наук России... А в следующую минуту мы уже вспоминали с ним студенческие вёсны наши, когда ездили на саратовские Дачные остановки соловьёв слушать. Разговаривая в этот раз с Юрой, думал я и том, что вот один мой друг, ровесник, многое сделал в науке – со временем многого, уверен, достигнет и другой, молодой Александр Воронин: жизнь берёт своё – несмотря ни на что рождаются чистые, умные, добрые люди – по прирoде такие, очень серьёзные, очень искренние, очень трудолюбивые. На них и надежда вся наша.

Конечно, и дo 8 - го класса читал я немало, и пристрастил меня к чтению мой дорогой дядя Саша. Именно он привёл меня впервые в библиотеку. За ручку привёл. Находилась она, Центральная библиотека г. Энгельса, в здании теперешней Свято-Троицкой церкви. С первых революционных лет церковь эта, построенная в 1825 году, лишилась купола, лишилась колокольни, но именно благодаря тому, что в ней разместилась библиотека, а не склад какой или мастерская, здание и в советские времена содержалось в порядке, хотя, конечно, и внутри подверглось неизбежной, в духе тех лет, переделке.

Поручик как в воду глядел, когда 175 лет назад написал своё "Так храм оставленный – всё храм!"...: при входе в упразднённую церковь, на месте уничтоженного иконостаса, читателя встречал громадный поясной портрет нового бога, ласково улыбавшегося из-под исполинских усов. (В 49-м году, в декабре, Сталину исполнилось 70 лет. Страна писала ему поздравительные письма. Наш 6-й "А" – тоже. Начерно сочинял и набело переписывал наше поздравление (у меня был ровный, ясный почерк) я. Ежедневно, вплоть до марта 53-го года, в газетах шла рубрика "Поток приветствий" – перечисление организаций и лиц, написавших вождю и учителю четыре года назад. Через несколько недель после его смерти рубрика исчезла. До нашего 6-го "А," ставшего к тому времени уже 9-ым, черёд не дошёл.

... Многие послевоенные годы здание библиотеки не отапливалось; в читальном зале сидели не снимая шуб; но здесь было чтo почитать! До войны это была центральная республиканская библиотека, сюда поступал "обязательный экземпляр" – по крайней мере один оттиск всех изданий, выходивших не только в АССР НП, но и во всем СССР! Конечно, мальчишкой я не знал, что после неоднократных чисток фонда по идеологическим канонам, после сортировки книг на дозволенные и нe – после всех этих погромов часть изданий была или уничтожена, или находилась под запретом и оказалась недоступной. Молодые! Для вас это дико, но мы не могли получить в библиотеке даже "Двенадцать стульев", таких любимых и так часто цитируемых вами, и, когда дядя Саша чуть не шёпотом рассказывал мне об этой книге да ещё об "Одноэтажной Америке", они мне казались лучезарной легендой. Но выбор оставался всё-таки обширным. Работали два отдела – абонемент (он располагался прямо при входе) и читальный зал – справа, в том приделе, где сейчас совершаются службы возрождённой церкви. Многолетней заведующей залом была Раиса Львовна Гринберг, – всегда внимательная, всегда доброжелательная, всегда всё знавшая. Придёшь: Раиса Львовна на месте – значит всё, что тебе необходимо, отыщется, порекомендуется, заботливо принесётся. Да, ещё и тем библиотека оставалась похожей на храм, что сотрудники её не работали, а служили там. (Какое проникновенное старое русское выражение: "Я служу в театре, в музее" ! Это тебе не "Я работаю" . . .) Только теперь, вспоминая просветлённые лица, одухотворённые глаза библиотекарей Серафимы Ефремовны Идамкиной, Нины Ильиничны Маловской, я понимаю, что ни ничтожная, еле видимая зарплата, ни приниженное общественное положение – этот будничный удел российской интеллигенции, – ничто не могло отвратить таких людей от своего дела – дела просветительства.

Свободного, как теперь, доступа к стеллажам тогда, конечно, не было. На широком, длинном "прилавке" абонемента всегда лежало 40-50 книг для первого выбора; всё остальное стояло на полках огромных трёхэтажных настилов, в таинственном полумраке, уходившем под куцый обрубок снесённого церковного купола. Туда по лестницам с перилами поднимались библиотекари, надолго там исчезали и затем спускались с заказанной литературой. Такие же трёхэтажные стеллажи с таким же полумраком в их глубине, были и в читальном зале. Сейчас на этих подмостках располагается во время служб хор правого клироса Свято -Троицкой церкви. Думал ли я, школьник-атеист, что через 50 лет буду стоять там и петь – в церковном хоре?..

Деталька – а запомнилось ! Не все лестницы в библиотеке были деревянные, советско-новодельные: сохранилась одна церковная – чугунная, дивного узорчатого литья; крутыми витками взвивалась она ввысь, на балкончик, на который всходили когда-то певчие ... Время бережёт её и по сю пору. Будете в церкви – специально взгляните.

Дядя Саша сначала сам отбирал книги для меня. Но скоро я прельстился тоненькими научно-популярными брошюрками по астрономии; я и сейчас не забыл фамилии их автора – Воронцов-Вельяминов. Просто и ясно, хорошим языком рассказывалось в них об устройстве мира Божия, но, конечно, со строгим предупреждением "во первых строках" о том, что самого Бога нет. Астрономия –захватила меня! Я – буду астрономом, не иначе! Впрочем, годом-двумя раньше так же страстно хотелось мне стать пограничником: ведь у пограничника– собака обязательно!..

Несмотря ни на какие чистки, библиотека была богатая, и дядя Саша перебрал из неё для чтения со мной дома весь многотомник "Жизни животных" Э.Брэма – издания, которого до самого последнего времени мне уже не доводилось видеть нигде. Чтo это были за тома! Какая серьёзность, полнота, добросовестная обстоятельность текста! Какие иллюстрации!

В первый год-полтора после войны в стране было предпринято очень разумное, доброе дело – изданы объёмистые однотомники почти всех русских классиков XIX века. Ведь сколько книжных сокровищ погибло за годы лихолетья! Дядя Коля, который был тогда завгорздравом, постоянно, после многочисленных заседаний горсовета, приносил купленные им книги – Лермонтов, Тургенев, Щедрин.

Незабываемым наслаждением помнятся те редкие минуты, когда мой дорогой дядя читал мне вслух стихи. Откроет он, бывало, Пушкина и тихо, мягко, без тени манерности скажет:

Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.
И тихо, тихо все кругом . . .

Это дяди Колино чтение я слышу и вижу сейчас, когда пишу . . .
Запало в сердце и то, как, восторгаясь Лермонтовым, он – тоже сказал мне всего четыре его строки:


Повалился он на холодный снег,
На холодный снег будто сосенка,
Будто сосенка, во сыром бору
Под смолистый под корень подрубленная.

Ослепили меня тогда эти звуки . . .
волга
Здоровье в Саратове и Энгельсе
Саратов Сегодня - новости и журнал
Сайт «Волга Фото» Энгельс и Саратов
«Волга Фото Сайт» 2007-2013
VolgaFoto.RU 2007-2013
Документ от 29/03/2024 18:13