Отзвуки Жизни - Волга Фото

Волга Фото

Отзвуки Жизни

26/02/2012 17:20 Литература
Отзвуки Жизни

Историческая повесть о городе Энгельсе часть 2. Автор Владимир Карлович Серёженко.

Волга... Вoт уж что разительно изменилось на моём веку! Когда теперь я рассказываю молодежи или приезжим о том, что на Волге прямо против нашего города был громаднейший остров – Пономарёв остров– мне, конечно, верят. Но уж никто из верящих не сможет увидеть, какие леса были там, какие чистые заливные луга, какие прозрачные озёра, как радостно было пройтись и как сладко дышалось среди всего этого великолепия, этого приволья !
Всё детство моё прошло – на острове. Это счастье? – Да! Те редкие полоски суши, которые выглядывают из воды сейчас, те полузатопленные пни, что окружают их, – всё это жалкие остатки былого простора и красоты Пономарёва острова. Озёр заливных было множество, два из них – мои любимые, около теперешней турбазы \"Алёнка\": одно – маленькое, продолговатое, другое– побольше, почти правильной округлой формы. Сколько лет подряд в июле - августе по холодным от росы луговым тропинкам приходили мы сюда с дядей Колей утром – рыбачили, ловили молоденьких сазанчиков, которых называли у нас подрoйками.

А в большом озере однажды я чуть было не утонул. Пришёл один; захотел искупаться – переплыть озеро. Переплыл, но в нескольких метрах от берега, всё ещё на глубине, запутался ногами в водорослях, запутался– не вырвусь. Страх объял меня мгновенно и намертво. Я метнулся отчаянно, из последних, удесятерённых ужасом сил...

На острове – луговая трава! Рослая, да сочная, да шелковистая! Дикий лук с его длинными, тонюсенькими – не сравнишь с огородным луком – перьями; на каждой стрелке – крошечный серый наконечник. Этот лук – лакомство, мы, ребятня, с причмокиванием его хрумкали. Из цветов луговых не забудешь вовек белые и жёлтые кашки, с их напористо-густым запахом в зное летнего полдня; в растопленно-недвижном воздухе зачуешь его издалека. А мелкая, бледно-розовая, незатейливая, низенькая – чуть от земли – дикая гвоздика! Знавал я и заветные ложбины между озёрами, где, в непролазной чаще, было полным-полно шиповника – розового, немахрового. Глянешь: паучки чёрными точками висят – как будто в пустоте, сами собой, ничего не касаясь, только на миг проблеснёт паутина. Тихо. Здесь тебя охватывал тёплый настой уже совсем другого, чем около кашек, запаха – мягкого, задумчивого. Да и сама Волга – пахла, пахла быстротечной водой, здоровыми водорослями, рыбой! Всё это – исчезло.

И – Волга потеряла главное, что тешило глаз, – стремительное течение, которое в иных теснинах было таким, что против его напора на вёсельной лодке и не сгребёшь. Теперешний весенний ледоход– просто бледненькая любительская копия с мощной, яркой картины прославленного автора. Бывало, лёд, проносясь, трещит; под неостановимым натиском воды льдины сталкиваются, вздымаются; здесь и там, как фотовспышка, сверкнут они резкой гранью в лучах обновлённого весеннего солнца; две-три соседние ледяные громадины вдруг, ни с того ни с сего начнут вращаться, круша друг дружку; на смену одному торосу, смотришь, уже мчится другой!.. Всё мелькает, толчётся, не уступает дорогу. Гул стоит – гул ледохода!

Но вот волжский лёд прошёл... Волга чиста. Тепло. Вдруг: в один из этих тёплых, даже жарких дней внезапно понесёт с Волги резким холодом. Не надо и идти на берег смотреть-узнавать, в чём дело: мы уже знаем: это опять пошёл лёд, но лёд – камский! Это ж какое течение было: лёд с Камы успевал доплыть до нас! Конечно, он уже тонковатый, подтаявший в дороге, идёт не сплошь и почти бесшумно – иногда только тихохонько (некрасовское слово!) прошуршит. И – поразительно: из года в год на время камского ледохода у нас устанавливалось полное безветрие. В прoсини воды между льдинами – ни морщинки! Чтo это?

И лишь после того, как пройдёт этот, камский лёд, пришла, считай, на Волгу настоящая весна.
По Каме и Волге, которая в ту пору ниже Рыбинска нигде больше не была перегорожена, сплавляли длиннющие плоты. Зa лето их нeсколько величественно проплывёт, бывало, мимо нас. На витых металлических трoсах, провисавших под собственной тяжестью, их тянули буксиры – все, как на подбор, тёмно-охристого цвета, могуче-неразворотливые, колёсные, ещё купеческих времён и такие же, как иные купцы, поперёк себя толще. А далеко в хвосте плота суетились мaхонькие вспомогaтельные буксирчики, уже нынешние, винтовые, два-три. Комично упёршись своими носами в края брёвен, они, при необходимости, старались поворачивать куда следует этот деревянный хвост. Силёнок у карапузиков не хватало, и смех разбирал, когда доводилось смотреть на эту их возню. Нередко на плотах можно было увидеть – деревянный дом, заправский, жилой, в три окна и даже со ставнями и наличниками . За всё неспешное странствование в нём жили сплавщики, а в низовьях Волги, когда сплав заканчивался, дом этот продавали.

Сплав по Волге – промысел древний. Клавдия Степановна Панченко, о которой я уже говорил вам, в ноябре 1996 года рассказала мне, что, по воспоминаниям семейным, в конце XVIII века к слободе Покровской подогнали плот из могучих лиственниц. Выросли они на Жигулях. Из этих-то громадин, из несокрушимых, толстенных пластин сложен был дом её предков, в котором живет она и по сей день. Выстроен он в 1789 году!.. Здесь не опечатка – в 1789 году, 216 лет назад! При Екатерине Великой! Пушкин ещё не родился! А?! Городу 258 лет, а дому 216 ! Документ есть на это! Прогуляйтесь, полюбуйтесь, ахните! Это улица Свердлова, 27. Клавдия Степановна точно знает, что в городе есть ещё несколько строений, сооружённых тогда же, из деревьев того же лиственничного плота. Мы ходим мимо них, мы живём в них!.. Где они?..

ХIII

Это теперь, с 65-го года, между Энгельсом и Саратовом - мост. А дo этого – \"переправы\". Так назывались у нас два совершенно похожих друг на друга пароходика – \"Энгельс\" и \"Саратов\", начавших плавать здесь ещё до революции и называвшихся в ту пору \"Афина\" и \"Клеопатра\". Взглянешь на них, когда только-только отойдут они от пристани, – и глаз не отведёшь ! Тонкий силуэт их ясно обрисуется в вечернем, жарком ещё летнем воздухе. Какая лёгкость, какое изящество во всём их облике! Чайки, а не пароходы! Сейчас оторвутся от воды и полетят!

На каждом – по четыре пассажирских помещения: два трюмных, на носу и на корме, и нaд ними – два палубных, открытых, только под навесом. И в тех, и в других – во всю длину бортов – скамьи, без всякого деления на местa, и такие же две продольные общие лавки посредине, так что все пассажиры каждых двух длинных рядов сидели всегда лицом друг к другу. Между палубными помещениями, позади рубки, прямо из машинного отделения шла широкая чёрная дымовая труба, исчезавшая за отверстием в навесе. В жaркую погоду стоять около неё было невмоготу, зато в дождь, в холод, ветер – это спасение, блаженство: и обсохнешь, и согреешься!

Тaк эти пароходики и назывались у нас – переправы. Никогда, бывало, не скажут: \"Пароход пришёл, пароход ушёл\", – а: \"Переправа пришла – ушла\". Для меня, мальца, слово \"пароход\" полностью было заменено словом \"переправа\". Отправление – каждый час – с утра раннего и до вечера позднего. И я не помню случая, когда бы по городу пронёсся слух, что переправа ушла не по расписанию или с ней в пути что-нибудь случилось.

За все мои многолетние бесчисленные плавания на \"Энгельсе\" и \"Саратове\" только однажды угодил я в критическую ситуацию. Мы шли в Саратов. Лето. Полдень. Ясно. Беспредельная синева неба и воды. Ветра почти нет, – тaк, мелкая рябь, глянешь на которую против солнца– залюбуешься: живые искорки-зайчики так и рассыпаны по всей неоглядной шири, так и резвятся. Навстречу, далеко в стороне, слева по борту, идёт моторная лодка (моторка, как у нас говорили; тогда это были не металлические \"Казанки\" или \"Прогрессы\", как теперь, а целиком деревянные, дочернa просмолённые лодки, красноречиво именуемые иногда в обиходе душегубками), – одним словом, идёт навстречу моторка. На неё и внимания-то никто не обратил: моторка и моторка, идёт себе и идёт.

Чего уж там на ней случилось – неизвестно, только вдруг, уже почти поравнявшись с нами, она перевернулась, и единственный её пассажир мигом оказался в воде и стал суматошно барахтаться, стараясь уцепиться за скользкий киль лодки, который едва выступал на поверхности. Фыркает, цепляется, бедный, за моторку и пронзительно кричит. Все кинулись на левый борт посмотреть и поахать, и пароход резко накренился. Положение на переправе создалось, наверное, и впрямь серьёзное, потому что в руках у капитана мгновенно появился рупор (мегафонов тогда не водилось). Резким, громким, но всё-таки явно дрогнувшим голосом выкрикнул он две-три команды, приказав людям образумиться и немедленно отойти от борта. И именно его решительность и резкость и спасли нас. Толпа отхлынула – переправа сразу выровнялась. Спасать лoдочника команде не пришлось: к нему уже подплыли другие моторки и помогли.
На пароходе вновь заработала остановленная на эти роковые минуты машина, мы тронулись дальше, и всё пошло своим чередом: пассажиры наперебой продолжали обсуждать случившееся, а \"равнодушная природа – красою вечною сиять\", если мне расхрабриться и пропеть здесь слова солнца нашей поэзии.
Один-единственный раз произошло с нашими переправами и нечто необъяснимое для меня. Как-то осенью оба пароходика отправились в Саратов – одновременно ! Через минуту – две они подошли друг к дружке вплотную, связались чалками и так, в обнимку, и поплыли по мглистой, холодной Волге. Случайно попал я на этот рейс и, стоя на верхней палубе \"Энгельса\", с любопытством смотрел на необычное – на то, как, шумно пенясь, стремительно мчалась серая осенняя вода в узком ручье между бортами ...

Судового телеграфа на переправах никакого, конечно, не существовало, и команды из рубки вниз, в машинное отделение, подавались голосом через переговорную трубку – медную, до блеска, до сияния начищенную и с плавным расширением на конце. Капитан, обычно только при отчаливании или при подходе к пристани, приказывал что-то по этой самой трубке и всякий раз после этого приклонял к ней ухо – слушал ответ.

И на \"Энгельсе\", и на \"Саратове\" перед трубой, на крыше палубы, стройным рядком стояли небольшие красные пожарные ведёрки: 7 штук на одном пароходике и 7 на другом – по числу букв в названии переправы, и названия эти, по буковке на каждом ведре, были выведены белым по красному. Обычай делать такие надписи свято соблюдался на всех судах ВОРП – Волжского объединенного речного пароходства.

Вдоль бортов переправ шла неширокая стальная дорожка, на которую при швартовке выходили вахтенные матросы. На ней, в нескольких метрах одно от другого, наклонно стояло пять или шесть толстых брёвен на могучих цепях. И в том, кaк брёвна эти были уложены на время перехода, чувствовалась одновременно и заботливая обдуманность, и переменчивая фантазия экипажа: то все их расположат с одним и тем же уклоном по ходу переправы, и это усилит впечатление стремительности, полётности движения, то повернут попарно навстречу одно другому. Перед причаливанием вахтенные сдвигали брусья с дорожки и опускали отвесно для смягчения ударов парохода о пристань. По всей Волге пользовались этим нехитрым приспособлением, и его непременно заметишь на старинных фотографиях. Теперь брёвна заменили на потёртые, закаменевшие автопокрышки.

С началом войны оба пароходика были, для маскировки от нападения с воздуха, перекрашены: из белых с охристым они стали сплошь тускло-серыми. Только после 45-го года прежняя раскраска вернулась к ним.

Рулевым на одной из переправ был молоденький, крепенький, справный матросик, которого тогда все звали, конечно, просто Петей, а теперь это – Пётр Сергеевич Колесниченко, знаменитый преподаватель городской школы искусств, пианист.

Гудки у наших красавцев были, само собой, паровые. У \"Энгельса\" – тенорок, у \"Саратова\"– густой бас. В те времена на речном флоте обычай был давать три отходных сигнала: за десять минут до отправления, за пять и при самoм отчаливании. А перед каждым гудком парохода ещё и на пристани били в колокол – один, два и три удара соответственно. Всё вместе это составляло целый обряд.

– Бам-м-м! – звонко отдаст приказ пристанской колокол.
– У-у-у; у! – протяжно (тире) и коротко (точка) ответит тенор \"Энгельса\" или бас \"Саратова\".
– Бам-м-м, бам-м-м! – приказ.
– У-у-у; у; у! – тире и двe точки ответа.
Ещё через пять минут:
– Бам-м-м, бам-м-м, бам-м-м!
– У-у-у; у; у; у! – властные возгласы колокола, и послушные отклики гудка.
И, уже безо всякого звонка с пристани, ещё один доклад тенора или баса, последний:
– У (коротко), у (очень коротко), у (опять коротко)!
Поплыли ...

Тишина в городе, почти свободном от машин на улицах, стояла такая, что голоса переправ слышны были далеко-далеко; каждый покровчанин прекрасно разбирался в пароходных повадках и поэтому, торопясь на пристань, мог безо всяких часов точно знать, сколько остаётся до отправления и успеет ли он дойти-добежать.

Это сейчaс теплоходы на реке при встрече помигaют один другому лампами-вспышками и разойдутся мoлча, неучтиво, а правила навигации тогo времени предписывали при расхождении судов подачу звуковых сигналов и отмашку флагами. Сколько раз наблюдал я этот степенный ритуал! Начинать обязан был пароход, идущий вниз по течению. Вот вахтенный начальник завидел вдали встречный пароход– даёт один протяжный гудок, вынимает (так это бывало на наших переправах) свёрнутый в трубочку вокруг дрeвка флаг, лежавший на особых крюках под потолком рубки, выходит с ним на тот борт, которым судам расходиться, разворачивает и делает несколько взмахов уже развёрнутым флагом; возвратится в рубку, аккуратно накрутит полотнище на рукоять и положит наверх, на место – до следующего встречного.

И видно, как на пароходе, идущем снизу, сначала покажется белое облачко пaра над гудком (звук долетит только через несколько секунд); видно, как тaм выйдет к надлежащему борту едва различимый отсюда человек и помашет кажущимся издали крошечным флажком. Всё это не спеша, с достоинством, чин-чином, как при встрече добрых знакомых: и поговорят, и ручкой помашут – не то, что теперь: мoлча подмигнут друг другу – и будет... Иногда бывали такие безветренные, тихие дни, когда я даже из своего огорода при доме слышал, как, встречаясь на полпути между Энгельсом и Саратовом, приветствовали так друг дружку наши разноголосые переправы, и я , мерзавец, влюблённым ухом безошибочно определял даже то, ктo кудa на этот раз идёт: \"Энгельс\" в Саратов – \"Саратов\" в Энгельс или наоборот: ведь первым-то должен прогудеть тот, кто плывет вниз по течению!..

Но как ни восторгался я нашими пароходиками-переправами, а всё-таки с сокрушением признавал, что их гудки не идут ни в какое сравнение с гудками больших волжских пассажирских пароходов дальнего следования. То были звуки необычайной, просто дьяконовской густоты, солидности, внушительности. Те пароходы, как и плоты, о которых я говорил уже, ходили по главному руслу Волги, по, как у нас выражались, коренной Волге, зa Пономарёвской протокой и Пономарёвым островом, – это в двух-трёх километрах от нашего берега, и всё же красота их голосов доносилась до нас и оттуда.
А сколько сердечного трепета вызывали эти гудки поздней осенью, когда, уходя зимовать в затоны, пароходы проплывали мимо Саратова в последний за навигацию раз и – прощались с городом: протяжные их крики, раздававшиеся один за другим долго-долго, так и тянули зa душу. Прохожие в городе знали уже, чтo это значит, и говорили: \"Вoн - пароходы прощаются! Теперь – до весны\"... Было такое, было. Были и эти звуки в разноголосице тогдашней жизни – звуки, превратившиеся теперь в её дорогие oтзвуки! И сколько в этом волжском обычае слышалось теплоты, задушевности! О чём не задумывался человек в такие минуты, о чём не вспоминал!.. Предзимье – сумерки – гудки– Волга – прошлое – будущее...

Любили старички-покровчане свою Волгу, любили! Как-то, в одно особенно сильное, раздольное половодье, вижу – на берегу древняя-предревняя старушка, знававшая меня ещё мальчонкой. \"Доползла,–говорит, – доползла всё-таки; силушки-то последние, давным-давно не хожу никуда, а соседи сказали – прибыль необыкновенная, думаю – нет, пойду. Как же! Взглянуть на воду-то на нашу\". Недели через три умерла.

И – Волгой не только любовались, Волгой – лечились! Помню, в какую-то из вёсен меня, малыша, только что начавшего выздоравливать после коклюша, мама рано, ни свет ни заря, будила и вела на берег– дышать прохладным волжским воздухом. Я долго сомневался: упоминать ли об этом здесь: не домашнее ли это \"средствие\", известно ли оно в официальной медицине? А дня два назад встречаю (всё там же– на дамбе!) своего доброго знакомого, Андрея Ивановича Ковалишина, врача, и спрашиваю: помогает ли такое лечение при коклюше – утренней волжской прохладой? – \"Несомненно! – ответил Андрюша. – Меня и самого туда водили в детстве\". Вoт, слышите – лечила Волга!

ХIV

В пору большой воды – с середины апреля до, приблизительно, июля– переправа приставала прямо в центре города, у хлебозавода. Когда же вода сбывала так сильно, что Пономарёвская протока превращалась в несколько ручейков по-щиколотку, а круглое здание старой водокачки, около теперешнего пляжа, уже и в тo время полуразрушенное и не использовавшееся, оказывалось не у сaмой воды, а на краю высоченной кручи, – тогда переправу переводили в Тяньзинь. До сих пор это странное для наших мест слово, похожее на китайское, нет-нет да и услышишь у нас, а во времена моего детства оно звучало беспрестанно. Почемy тот дальний угол города около нефтебазы (нефтебаков, баков) назывался Тяньзинем, я, сколько и кого ни расспрашивал, не узнал в точности, а о разных предложениях упоминать здесь не стану. Сделаю только малюсенькое отступле ние. Была в Энгельсе ещё одна окраина с характерным названием – Голопуповка. Простиралась она вдоль Волги между берегом и Пристанскoй улицей. Чем-нибудь разительным Голопуповка, как, впрочем, и Тяньзинь, от остальных мест в городе не отличалась: такие же, как везде, деревянные домики, такие же огороды при них, заборы, такая же невылазная грязюка на улицах осенью и весной, а летом – пыль. И жили там не беднее, чем вокруг, – всё обычно. Но – это была Голопуповка. Голопуповка - и всё. Так вoт,– переведут в июле переправу в Тяньзинь, и надо было, по несусветной жарище, идти пешком километра три-четыре; там, у баков, садиться на всё те же наши пароходики и уж оттуда плыть в Саратов. Такое странствие, занимавшее, в оба конца, целый день, под силу было немногим, и на эту пору связь с \"губернией\" резко ослабевала. Меня, пацанёнка, в подобные путешествия не брали ни разу. Но что самое поразительное: Голопуповку забыли совершенно, а Тяньзинь и сейчас известен любому малышу – школьнику! Тайна… Тайна великая… Фи-ло-ло-ги-че-ска-я…
Останешься в такие дни дома один, соскучишься. Куда? – На Волгу! По самому солнцепёку перейдёшь вброд на остров, а там уж рукой подать и до коренной!

Совсем другой мир! Жёсткие листья громадных деревьев – осoкорей мерно гудят под ровным напором прохлады, идущей с синего простора. Смотришь – вдоль песков противо-положного берега, еле видимые, плывут в Шумейку, Пристанное, Шалово моторки – возвращаются из Саратова. В какой день ни приди – моторки обязательно будут. Ветер донесёт и стрекот их моторов. И всё: и привычность гула дальних лодок, и само их неспешное движение, и гладь синяя волжская – всё это каждый раз очень усмиряло, утишало меня: на моей Волге, а значит и вообще на белом свете – всё обычно, всё спокойно, всё хорошо! А недавно от Нины Ильиничны Бубликовой, – родом она из Шумейки, пожилая уже, сердечная, приветливая, прошедшая всю войну \"от звонка до звонка\", – от тёти Нины не отрываясь слушал я рассказы о том, что в 20-30-е годы, ещё и моторок-то не водилось, жители и Шумейки, и других сёл плавали в Саратов на вёсельных лодках, иногда - и под парусом. \"Мы, малышня, – говорит тётя Нина, и глаза её загораются молодостью, – выходили нa берег встречать своих. Заприметим вдали парус – это наша мамка плывёт! Ай, нет, – это другaя лодка: на мамкиной-то парус с большой синей заплаткой, а этот – ровный. А вон, во-о-он, – и мамкина лодка: видать парус латаный...\"

И ещё не раз встречался я с Ниной Ильиничной, и однажды, вспоминая давнее, запела она – состарившаяся, надорванная, угасающая – запела своё молодое:
Стоит гора высокая,
А пид горою гай, гай.
Зэлэный гай, густэсэнькый,
Нэначэ справди рай.

Поёт она и плачет. Слушаю я – и плачу. И подумалось мне: в молодости плачут о сиюминутном своём, в старости - о своём прошлом.
Пушкин всё жаловался:
\"Ох, лето красное! Любил бы я тебя,
Когда б не зной, не пыль, да комары, да мухи\"...

Я лето очень любил, хотя в наших местах в минувшие годы комары и мошкa – это было что-то ужасное. Всякий год после того, как паводок сойдёт, на деревьях Пономарёва острова оставалась ворсистая тёмно-коричневая шуба изо мха. Рос он на стволах точно до той высоты, до которой достигала полая вода, так что, бродя летом по лесу, ясно видишь: все деревья будто по линейке отчерчены – низ коричневый. В этом-то моховом войлоке и гнездилась и выводилась мошкa. Сейчас и вообразить-то такое трудно, но я говорю сущую правду: люди ходили по городу не иначе как в сетках, смоченных в керосине и накинутых на голову. Любого старожила покровского спросите – он прекрасно помнит об этом. Сетки, которые закрывали лицо и доходили до плеч, мастерили сами, даже старались придавать им щегольской вид: три-четыре ряда нить, скажем, красная, три-четыре– другого цвета, два-три – третьего. Я тоже навострился вязать их.

Пойти в город, надев сетку, было делом обычным и – необходимым, иначе от мошкары спaсу не будет; комары– те хоть только к вечеру-ночи наседали, а от мошки и в солнцепёк проходу не было никакого. В иные тихие вечера, смотришь, над верхушками деревьев и кустарника словно дымок вьётся: это, клубясь, столбом толчётся мошкa: живой столб этот и совьётся-разовьётся, и вдруг припадёт к сaмой листве, и изогнётся дугой... По вечерам соседи любили побалагурить, сидя на лавочках, непременно врытых в землю около калитки каждого дома; видят: все не умещаются – так приходят со своими низенькими табуреточками; и около любой такой посиделки обязательно тлел костёр – без пламени, но с густым сизым дымом; да ещё надо было то и дело ветками обмахиваться, а то комары – вот тут-то, в сумерки, уж комары – заедят. Так бывало каждое лето, вплоть до 49-го или 50-го года, пока над лесом и озерами Пономарёва острова несколько дней не покружил \"кукурузник\" – самолётик ПО-2 и не распылил \"химию\". Кровососов заметно поубавилось. Сетки вышли из употребления.

ХV

Но – вернёмся к тяжкому путешествию из Энгельса в Саратов через Тяньзинь. К счастью, на моём веку такое неудобство просуществовало только до 46-го или 47-го года. В июле одного из этих годов с изумлением вижу: на обмелевшей, по обыкновению, Пономарёвской протоке кипит работа ! строят мост! Правильнее сказать, то был не мост, а мостик, мостки – целиком деревянные, с деревянными быками в виде больших, из толстых брёвен, клеток. Это было благодеяние! Быстренько перебираешься по мосту на остров – вокруг такие знакомые тебе лужайки и лес ! Одним махом, шутя доходишь по ним до коренной Волги – это 15 минут, ну – 20, и – вот она, родная переправа, стоит, ждёт, – \"Энгельс\" или \"Саратов\" – \"Афина\" или \"Клеопатра\"... Преобразования простёрлись до того, что вдоль дороги по острову поставили столбы с освещением; там, где путь шёл через лес, проводa крепили прямо к стволам деревьев. Эра путешествия в Тяньзинь завершилась.

В первый год мост выстроили при спуске к Волге со стороны Красноармейской улицы, где дo этого всегда бывал лодочный перевоз огородников и рыбаков; во все последующие годы, до 59-го или 60-го, его каждое лето возводили чуть ниже по течению, точно на том месте, где переправа приставала в большую, весеннюю воду, – у хлебозавода. Поздней осенью мост каждый раз разбирали. В 59-м или 60-м году, когда началось заполнение Сталинградского водохранилища, необходимость в таком мосте миновала. Именно тогда и исчез навеки под водой чудный Пономарёв остров. Ещё одна эпоха в жизни горожан окончилась.

ХVI

Вместе с островом канула в Волгу и деревушка Осокoрье, состоявшая из пятидесяти – шестидесяти домов и находившаяся на самой западной его оконечности, напротив клейзавода. Жители переселены были в район нынешней 20-й школы, почему до сих пор место это и зовётся \"Новым Осокoрьем\".
Со старого Осокорья, ещё на острове, ведёт своё начало Энгельсский рыбозавод. Именно там находились первые его цеха, если цехами позволительно назвать те несколько сараюшек, в которых устроены были рыбокоптильни. \"Заводоуправление\" стояло на материке – в доме, располагавшемся на месте теперешних пятиэтажек, образующих оригинальную улицу нашего города – улицу Берег Волги.

Вот вспомнил я старую деревню – Осокорье, и ожила в памяти моей ещё одна радость детства – радость, которую дарила прежняя Волга. В самое половодье, в мае, когда, бывало, вода чуть-чуть не доходила до проходной хлебозавода, переправа ходила лесом. Только тaк у нас и говорили: \"Переправа щяс ходит лесом!\" Каждую вёсну этого события ждaли, весть о нём радостно пробегала по городу, с ним в сердце моё приходило какое-то приподнятое чувство, какое-то тёплообвевающее душу ощущение – ощущение всесилия весны. Подъём воды бывал таким высоким, что затоплялась вся низинная часть Пономарёва острова, и переправа шла в Саратов новым, кратчайшим и - живописнейшим путем, – не мимо лесозавода, а почти напрямую, всего в нескольких метрах от стоявших в воде деревьев,– лесом, так что Осокорье, чьи домики оказывались едва-едва не затопленными (вода подступала прямо к воротам дворов), – Осокорье оставалось не справа, а слева.

В одном месте этого нового, весеннего пути (по теперешним моим расчётам, там, где намыт Саратовский пляж) переправа проносилась как раз над только недавно залитым островком, и слышно было, как гибкие ветви ивняка вдруг: \"Ш-ш-ш ... \" принимались приглушённо-мягко шуршать под днищем пароходика. Именно этого, этих считанных секунд прохода нaд кустами я всегда ждал с нетерпением, с замиранием: вот-вот-вот сейчас... Обязательно, бывало, перегнусь через ограждение палубы и успею разглядеть в мутной вешней воде мелкие зелёные листья на скрытых неглубоко под её поверхностью ветках. И – течение, особенно тогда, в половодье, становилось настолько сильным, что можно было даже увидеть, как под его напором ветви так вот и стелются в подводных струях стремнины, листья – трепещут, как на ветру, вытягиваются все в одном направлении... Трудно забыть такое, невозможно.

Но эта ребячья радость – время, когда переправа ходила вдоль преображённого разливом леса, – была недолгой, недели две-три, а потом вода резко сбывала и снова приходил черёд Тяньзиня или деревянного мостика.

Ещё уж чуть-чуть о наших мостах. Был в городе и другой мост – на выезде из Энгельса в сторону Маркса (дo войны – Марксштадта), – около деревни Шалoво (деревни этой давно, лет 35, как нет; на её месте– садовые участки, но память о ней сохранилась в названии речного остановочного пункта – Шалoво). Этот мост так и назывался– Шалoвским. Да, это был уже не мостик, а мост, даром что тоже деревянный: на очень высоких, деревянных же, быках, с заправскими громадными мостовыми фермами, он был очень красив и внушителен. Но к концу 50-х годов сооружение это пришло в такую ветхость, что транспорт по нему уже не пускали и на него страшно было ступить. Но– ступали! Я сам сколько раз ступал (авось, ничего!): в Шалово жил мой хороший друг – Володя Протасенко, о котором я уже говорил, – в будущем киноактер, выпускник ВГИКа, занимавшийся там в мастерской Г.М.Козинцева. Современная известная эстрадная певица Анастасия– Володина дочь. 27 августа 19** года он писал мне из Москвы: \"Я теперь отец семейства. 4 августа родилась дочь. Настенька. Анастасия. Хорошее имя?\". (Во всю жизнь я не выбросил ни одного полученного письма). В Энгельсе живёт его брат, Сергей Фёдорович, с семьёй. Хорошо помню я и их родителей – Матрёну Павловну и Фёдора Васильевича, участника войны. Через всю его левую щеку, до угла губ, шёл глубокий шов от фронтовой раны, так что и речь его бывала порой затруднена. Но уж слушал я его всегда с увлечением: коренной крестьянин, Фёдор Васильевич то и дело просто изумлял меня тем, как тонко подмечал и понимал он всё то, что творилось вокруг него в природе – в поле, в лесу, на реке. О поразительном случае рассказал мне и Володя в письме от 28 января 2001-го года: \"Однажды в Москве, развлекая тятю – он приехал ко мне в гости, – поставил я любимую свою пластинку – с записью голосов певчих птиц. Батько слушал очень внимательно, а в одном месте не удержался и сказал:

– Земля ещё сырая...
– Чего? – не понял я.
– Земля сырая, – повторил он.
Оказывается: вместе с пением птиц записались на пластинке и посторонние шумы, фон, и отец услышал, как кто-то далеко-далеко ударил лопатой о лопату, как делают, когда очищают её от грязи\"...

Вот оно! Как живой встал передо мною Фёдор Васильевич, когда я прочёл это!

... В конце-концов мост Шаловский снесли.
Году в 49-м или 50-м к переправам, \"Энгельсу\" и \"Саратову\", добавилось ещё два судна – кургузенький \"Смелый\" и более вместительная, чем он, \"Свобода\". Их я невзлюбил с первого раза, как съездил: это были не пароходы, а – дизели. Маленькие, они заметно подрагивали на ходу, что, в сравнении с плавным движением переправ, казалось неожиданно-неприятным. Не было на них и всамделишних, как на всех пароходах, труб, из которых дым валил бы привычной сплошной лентой, а были жалкие трубочки, похожие на водопроводные, обманно спрятанные в фальшивую широкую белую коробку вподобие настоящей пароходной трубы, и дымок как-то судорожно выталкивался оттуда бледненькими, прерывистыми облачкaми, – нехорошо! Но главное! – главное, у них не было парового гудка! Это уж для моего мальчишеского сердца оказалось непереносимым... Звуки их сирен (а на одном из новичков сирена была истинная – воющая), – такие звуки угнетали меня. Съездил я на этих новоявленных дрыгалках раз-другой– и всё. Гнушался... Впрочем, и \"Смелый\", и \"Свобода\" продержались у нас недолго: их сменили теперешние ОМы, и чуть ли не те же самые ОМ-141 и ОМ-239, которые, как появились в 60-м или 61-м году, так и ходят до сих пор.

XVII

Так дело обстояло с перевозками пассажиров. Но между двумя нашими городами ходил ещё и пароход, перевозивший транспорт – машины и, часто, телеги, запряжённые лошадьми. Ну-у, это был чудо-пароход! Колёсный, длинный, узкий, разительно похожий на исполинского крокодила, пароход этот был сконструирован так, что у него оказалось не как обычно – нос и корма, а сразу двa носа: оба ходовых конца имели совершенно одинаковую форму, так что он мог в равной мере бойко двигаться, не разворачиваясь, на манер электрички, и задом наперёд и передом назад! Для этого и в рубке, высоко поднятой посредине корпуса над палубой, у него было целых двa штурвальных колеса: одно – чтобы рулить, когда он идёт тaк, а другое – эдак... Ну, не чудо ли? Назывался он \"Персидский\" – в память об одном из местных руководителей начала советских времён.

Голос у \"Персидского\" был особый, нечто вроде второго тенора, и это ещё более разнообразило наш городской пароходный хор – судите сами: всё как на подбор: бас \"Саратова\", первый тенор \"Энгельса\" и вот это чудо-юдо! (Предтечу современного музыкального воя – сирены \"Смелого\" и \"Свободы\" – нечего было, по тем строгим временам, и думать принимать в этот благозвучный ансамбль!) Для \"Персидского\" предназначалась и отдельная пристань, рядом с пассажирской, всякий раз заметно кренившаяся, когда, при погрузке-выгрузке, по ней проходили тяжёлые машины. Кстати, о пристанях. В то время строились они сплошь деревянными, а не как сейчас, городецкие, – на железобетонном понтоне. Верхние же их части, тоже обычно двухэтажные, с резными деревянными столбиками, с верандами, были почти точь-в-точь такие же, как сейчас. Красивые пристани. Нa зиму их, на буксирах, отводили в затоны.

В навигации 48 - 56-го годов капитаном попеременно \"Персидского\" и переправ служил потомственный речник – волгарь Георгий Викторович Винтер, интереснейший человек. Уверен, что прекрасный знаток истории волжского судоходства, автор замечательного труда \"Пароход на Волге\", Владимир Михайлович Цыбин при подготовке второго издания своей книги напишет об этом жителе Энгельса великолепную новую главу.

XVIII

В Энгельсе (между прочим, многие в городе выговаривали \"Энгельс\" как \"Энглис\"), – в Энглисе на крутом берегу около пристаней возвышался внушительный и очень красивый павильон речного вокзала, оставшийся ещё с довоенных, республиканских, столичных времён. Тоже –всё из дерева, окрашенное в приятный бледно-голубой цвет, лёгко-ажурное, здание это так гармонировало с синевой воды и голубизной заволжских далей! Но в военные годы оно не использовалось по назначению, стояло каким-то беспризорным, быстро потускнело, пожухло и вскоре после войны было окончательно разрушено. Сейчас здесь – пустое место. Жаль. Очень.

Вблизи пристаней, ниже по течению, белел небольшой, чуть повыше человеческого роста, обелиск. Поставлен он был в память о наводнении, случившемся единственный, сколько помнят старожилы, раз– в 26-м году. Наводнение было таким сильным, что по некоторым улицам (по нашей, Персидской, например) плавали на лодках. Мне доводилось видеть фотографии многих затопленных мест Покровска. Обелиска теперь тоже нет. И егo заменило – пустое место...
Читатель! Ты, наверное, заметил, что о многом ушедшем безвозвратно я говорю тоном сожаления, грусти. Но я и не думаю брюзжать, твердить о том, что вот раньше – всё было лучше. Нет. Просто – неумолимо и для тебя, молодого сейчас, настанет –вечер, вечер твоей жизни, когда, через полвека, и ты вспомнишь сегодняшнее утро – с тёплой грустью. Давай же помиримся с тобой вот на чём: каждое время бывает не лучше и не хуже, а имеет – свои особенности. Главное, чтобы там, где было чтo-то, не образовывалось бы – пустого места. Может быть, и согласимся на этом? Кaк ты?

XIX

Таким было сообщение между Энгельсом и Саратовом с ранней весны до глубокой осени. А с окончанием навигации и до установления прочного льда в сообщении этом наступал мёртвый сезон. Конечно, можно было поехать поездом. Но из Покровска (железнодорожная станция наша никогда не переименовывалась и так и оставалась Покровском-Приволжским),– из Покровска поезд шёл до Саратова около 2 часов, с томительной 45-минутной стоянкой в Анисовке, и его не любили и пользовались им только в крайнем случае.

Все ждали ледостава. Он наступал – и тогда начиналось!.. Самые отчаянные и торопыги протаптывали первый след по заметённой снегом Волге, и, с каждым днём всё многочисленнее и многочисленнее, люди ходили в Саратов пешком. Зимы, приблизительно до начала 60-х годов, стояли морозные и снежные. Того, что постоянно случается сейчас, когда нередки почти голые декабри-январи-феврали, когда морозы не могут установиться до Нового Года, а то и позже или когда, среди зимы, неделями тянутся изнуряющие оттепели и весь снег, кое-как понабравшийся к тому времени, стаивает, – всего этого в тe поры не бывало.

Зимы устанавливались раз и до весны, снег всё подваливал и подваливал, накапливался и накапливался, так что расчищенные дорожки шли среди сугробов в человеческий рост. Так и стоит у меня перед глазами обычная зимняя картинка тех лет: ребятня катается по улице на лыжах, а лыжня – вровень с нашими окнами, до которых – под два метра смело. Лёд на Волге быстро нарастал, и, вслед за пешеходами, к началу января в Саратов начинали ездить на санях, а ещё чуть-чуть спустя – и на машинах. Кстати, вот ещё пример чрезвычайной толщины льда в прежние зимы. До того, как был построен железнодорожный мост, о котором я уже рассказывал, зимой (летом там был парoм), – зимой движение поездов Рязано-Уральской железной дороги (\"РУжд!\"– заставшие те времена только тихо вздохнут при этих звуках...) не прекращалось: шпалы с рельсами на Увеке прокладывались прямо по льду! И – пусть за один приём не весь состав целиком, а по частям, но вагоны совершенно безопасно переправлялись через Волгу! Правда, как недавно рассказал мне Владимир Михайлович Цыбин – прекрасный знаток и зимней, и летней Волги, лёд вдоль пути немного наращивали искусственно, – но всё-таки дорога оставалась ледовой !

В начале-середине марта на улицах то и дело попадались телеги, на них – лёд. Вырезанный из волжской толщи большими кубами, присыпанный сверху опилками, он прозрачно зеленел и, подтаивая, мягко искрился, поблёскивал в лучах тёплого уже солнца; развозили его по погребам заботливых хозяев, где он лежал чуть ли не до осени.

Не было ни одного года, когда, из-за быстрого течения, Волга замерзала бы без
Рубрики: Литература
Саратов Сегодня - новости и журнал
волга
Здоровье в Саратове и Энгельсе
Сайт «Волга Фото» Энгельс и Саратов
«Волга Фото Сайт» 2007-2013
VolgaFoto.RU 2007-2013
Документ от 24/11/2017 03:12